Меньше ада - блог плохой христианки (badbeliver) wrote,
Меньше ада - блог плохой христианки
badbeliver

Я, мама и наши чудовища

Автор: Дарья Коршун



– Мне только принесли твою курточку. Курточка вся в крови… Я двое суток на стенки вешалась, – причитает моя мать. Я смиренно сижу на табуретке, прислонившись к шкафу. Молчу.
– Глазик один не закрывается. Я в палату пришла, а она лежит: из ушка кровь, в носу тампон, тоже весь в крови. И глазик… – Мать захлебывается в слезах, судорожно вздыхает. Я смотрю на нее, кажется, не моргая. Может быть, нужно ее обнять? Нет, не хочу. Не нужно.
– Ей хотели делать трепанацию черепа, потом оказалось, что не нужно. А пункция! Лежит, беленькая вся, только наркоз местный сделали, говорят: «Нам нужно посмотреть…» – Она запинается. Видимо, не так просто описывать, как делали люмбальную пункцию твоей десятилетней дочери. Хотя, что в этом такого ужасного, я не понимаю. Обычная медицинская процедура.
– Цвет спинномозговой жидкости, – нехотя вмешиваюсь я в рассказ.
– Да, да! – Мама довольно кивает и продолжает всё так же, слегка подвывая: – Я сразу стала искать связи, чтобы девочку мою перевели в другую палату. Прихожу, она лежит, глазик не закрывается… – Мама опять начинает про глазик. Я чувствую, что еще немного, и у меня сдадут нервы.
– Мама, посмотри на меня. Я здесь. Со мной всё в порядке. Оба глаза прекрасно закрываются. – Я демонстративно моргаю сначала одним, затем вторым глазом. Наверное, это выглядит по-идиотски, но мне всё равно. Я еще раз демонстративно моргаю правым глазом. Тем самым, который не закрывался когда-то. Мама никак не реагирует. Подвывая и всхлипывая, она продолжает ту же песню.
– Я пришла, а она лежит, личико всё синее, как подушка. А какой массаж больной ей делали! Она в коридоре стоит, плачет: «Мамочка, пусть они прекратят, пожалуйста, я больше не могу».
Я вздрагиваю от навязчивого воспоминания. Чувствую, как неприятно щекочет в носу от жалости к той переломанной десятилетней девочке. Но, вспомнив, что я и есть она, сразу успокаиваюсь. Я – это я. Я сейчас, а не тогда. Не надо раскалывать меня на части.
Еще минут сорок мама рассказывает, как она одна заботилась обо мне все те два года, что я безвылазно находилась в больницах. Как ей было одиноко и тяжело, как она одна поднимала меня на ноги. Я смотрю на нее и чувствую, как шевелятся от ужаса волосы у меня на голове. Мне очень жаль эту женщину, мою мать. Такую чужую, жалкую, и впрямь пережившую столько ужасного, что многие другие давно сошли бы с ума или покончили с собой. Но она упивается своей жалостью к себе так увлеченно, что мне совершенно не хочется ее жалеть. До меня ей нет никакого дела. Эта мысль почему-то оставляет меня равнодушной.
Она трясется, всхлипывает, вытирает пухлыми руками красные глаза. Еще немного, и она начнет царапать себе лицо и картинно завалиться на пол. Она рассказывает и рассказывает без конца. Я почти физически ощущаю, как разрастается в комнате огромное голографическое облако, рисующее образ героической матери, одинокой страдалицы. Мне надоедает.
– Мама, большую часть моей жизни ты издевалась надо мной. – Слова получаются бесстрастными, сухими, как последняя ноябрьская листва. Ощущение такое, словно я положила вяленого карася на пожелтевшие газеты.
– Ну и что? – Мама наконец обращает на меня внимание. Она недоуменно смотрит на мое лицо. Так, словно я сказала какую-то невероятную банальность.
– Ты была жестока со мной. – Теперь мне кажется, что я и сама похожа на вяленую рыбу. Я пытаюсь выжать из себя какие-то эмоции, но оказывается, что они давно закончились.
– Ты же выжила. – Мама продолжает всё также недоуменно смотреть на меня. – Да, я признаю, что была с тобой жестока и применяла физическое насилие. Но ты же выжила.
Мне становится очень смешно:
– Это Спарта, да, мам?
Она не очень понимает, чему я улыбаюсь. В ее голове образ прекрасной страдалицы вполне мирно уживается с садистским наслаждением от унижения собственных детей.
– Зато никакого психологического насилия не было. И вообще, зато ты сильная.
От этих слов я едва не давлюсь смешком. Бессильным, липким смешком ужаса. Слова бессмысленны, недостаточны, нелепы. Они бесполезны и не нужны. Я молчу. На лице застыла неприятная усмешка. Я пытаюсь ее убрать, но окаменевшие мышцы не подчиняются.
Во мне начинает просыпаться нечто опасное. Яблоко от яблони… Кто-то же должен однажды заступиться за меня. Пусть это буду я. Разрезанная временем, я вполне способна за себя отомстить.
Мать странно смотрит на меня и, махнув рукой, уходит в другую комнату. Интересно, этого ли я на самом деле хотела, когда ехала к ней так целенаправленно из города, в котором теперь живу. Ночью я просыпаюсь каждые пару часов и думаю: «Я заснула в аду. Где ты ночевала? – я ночевала в аду. Здесь тьма и скрежет зубов».
Утром она приходит радостная: «Я отпросилась с работы на половину дня». Я ужасаюсь. Я не рассчитывала, что нам еще придется общаться. Едва присаживаюсь за обеденный стол, стоящий тут же в комнате, чтобы сделать глоток жидкого, безвкусного чая. Разгоняю стайку мелких жирных мушек, облепивших мутную посуду, стол, стены, кусок хлеба в маслянистых пятнах.
– Я родила ее шестимесячной. – Да, шоу должно продолжаться. Я смиренно опираюсь спиной на шкаф. Всё как вчера.
– Она была такой маленькой, всего килограмм четыреста пятьдесят. – Мама опять заливается слезами. – Мне сказали, если она умрет, то мне скажут. Я как слышала шаги за дверью, у меня волосы вставали дыбом.
Она плачет и без конца рассказывает о своих ужасах. Подвывает, опять плачет, со вкусом смакует подробности своих страданий. Я молча слушаю. «Я такая же», – с отвращением, думаю я. Совершенно такая же.
Тем временем мама со страстностью описывает, как она любила свою крохотулечку, как баловала меня (меня ли?), как боялась за меня, как страдала.
– Ты – это самое страшное, что было в моей жизни. – Я опять шмякнула сушеную воблу слов на пожелтевшую газету прожитого. Неубедительно как-то.
– Мама, ты – это самое страшное, что было в моей жизни, – попробовала я еще раз. Мой голос наконец наполняется эмоциями. – Ты издевалась надо мной, ты унижала меня. Мне до сих пор каждый день снятся кошмары. Я боюсь выходить на улицу, потому что от каждого человека в этом мире я жду той жестокости, с которой обращалась со мной ты. Я всех и всего боюсь. Из-за тебя мне страшно жить.
Я не знаю, какими словами мне свести к одному знаменателю собственную мать и ее ужасы. Я хочу, чтобы она поставила знак равенства между всем дурным, что было в ее жизни, и самой собой, я хочу напугать ее самым диким из всех возможных кошмаров, я хочу показать ей, что она тот монстр, от которого она никогда не убежит. Я чувствую, как всё самое шершавое и темное набирает во мне обороты. Я говорю, говорю, говорю. Почти спокойно, почти равнодушно, вдумчиво. Я торжествую, ощущая, что меня наконец слышат. Я чувствую, что у меня есть слова, после которых я услышу, как хрустит ее хребет. Я останавливаюсь в полушаге от убийства.
– Что ты хочешь от меня? – Ее слова похожи на мольбу о пощаде.
– Скажи, что ты была не права. Признай, что жестокость – не метод воспитания. Скажи, что ни один человек на земле не должен жестоко обращаться с другим, тем более родитель с ребенком.
– Хорошо. Я была не права. Ты довольна?
– Нет, – честно признаюсь я. – Я хочу, чтобы ты действительно признала, что была не права.
Я наслаждаюсь. Всё так же опираясь спиной о дверцу шкафа, я сижу так, как мог бы сидеть маньяк, получивший абсолютную власть над своей жертвой.
– Ты знаешь, как со мной обращались? – Теперь она пытается защищаться, давит на жалость.
– Я знаю, мама. – Делаю паузу. В голосе, кажется, даже звучит жалость. Что может быть мучительней ложной надежды? На ее лице отражается надежда, что я больше не буду говорить о неприятном. Но я продолжаю. Чудовище во мне нежно поглаживает раненую десятилетнюю девочку. Целует в сломанный нос, распутывает окровавленные волосы. – И это совершенно не оправдывает твое отношение ко мне.
– Да, я колошматила тебя, когда ты была подростком, но что, у тебя теперь жизнь плохая?
– Ты хочешь сказать, что всё, что есть в моей жизни хорошего, – это благодаря тому, что ты издевалась надо мной?
Она молчит. Если она скажет, что она так считает, то я напомню ей о ее собственных мучителях. А она им почему-то не благодарна.
Я не собираюсь напоминать ей обо всех ее издевательствах надо мной. Я боюсь, что это будет слишком жестоко. Не то чтобы мне было ее так жаль, просто, перейдя определенную черту, я стану как она. А мне и без того мерзко, что я хоть как-то связана с этой женщиной. Но замалчивать то, о чем мы уже говорим, я не стану.
В конце концов она встает и идет курить. Ей нечего сказать. Впервые в жизни я чувствую, что отстояла себя.
Пора уезжать.
Обувшись, я обнимаю ее на прощание.
– Мама, я люблю тебя. – Она старается не реагировать, а я продолжаю: – Я за всё тебя простила. Но я считаю, что ты не права.

Через сутки она звонит мне в восемь утра.
– Да, мам?
– Прости меня, прости меня. – Она рыдает в трубку. – Прости меня, я обидела свою доченьку.
Я впервые за полтора десятка лет слышу, как она просит у меня прощения. Но мне всё равно. Я не верю ей.
– Мама, я давно простила тебя. Просто шрамы от ран остаются иногда на всю жизнь. Мама, я люблю тебя.
Я вру. Не уверена, что брезгливая жалость – это любовь. Мне очень жаль ее, я боюсь ранить ее слишком сильно, я хочу, чтобы она признала свою вину и получила прощение. Отвращение к ней заставляет меня быть милосердной.
– Мама, я люблю тебя. Я давно простила тебя. Просто мне нужно было всё обговорить с тобой. Не вини себя за то, за что я простила тебя.
– Я себя никогда не прощу. – Она опять плачет. Она опять упивается своей несчастностью.
– Мам, а я тебя простила. И к тому же, знаешь, грибы, которые ты дала, просто невероятно вкусные.
– Правда? – Она и забыла плакать. – Я их в сентябре в лесу весь день собирала. Специально для вас солила.
Я слушаю ее и немного улыбаюсь. Она как ребенок. Стоит только отвлечь – и уже нет слез. А если еще и похвалить, то тут же проявляются эти самовлюбленно-хвастливые нотки. Какие тут могут быть слезы! Она еще что-то говорит про грибы, про нюансы их приготовления, про свое старание, про лес, спрашивает про варенье, которое тоже дала с собой.
– Мама, я люблю тебя. – Может быть, и впрямь люблю? Не то чтобы у меня была в ней нужда или какие-то нежные чувства. И, уж конечно, я не считаю ее близким человеком. Но мне действительно приятно, когда она счастлива, и, несмотря на мстительность, я не желаю ей вреда. Боли у нее в жизни и так было слишком много. А вот раскаяния, пожалуй, желаю. Мне очень хочется ее простить.
– И я тебя люблю, доченька. – Мне почему-то очень противно от этих слов, но я их принимаю. – Ну всё, родная, пока.
Я слышу умиление в ее голосе. Мной или собой?
Она вешает трубку.
Я ловлю себя на том, что не хочу никогда иметь детей.
Tags: дети, домашнее насилие, прощение, семья, эгоизм
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments